— Приготовьтесь, господа, — значительно произносит один из секундантов.

Пепе Лобо, не поворачивая головы, краем глаза видит их — двоих офицеров — приятелей Вируэса, лекаря и Рикардо Маранью. Свидетелей достаточно, чтобы подтвердить, что это было не убийство, а поединок, состоявшийся за городской чертой и в полном соответствии с правилами, принятыми в кругу порядочных людей.

— Сеньор Вируэс, вы готовы?

Хотя стоит безветрие и спокойное море, вздымаясь и опадая у скал, лишь рокочет негромко, ответа противника Пепе Лобо не слышит. Но видит, как тот, не сводя с него глаз, коротко кивает. По жребию Вируэсу выпало стоять спиной к морю, а Пепе — в той части перешейка, что ведет к Калете и выгнутым полумесяцем стенам Санта-Каталины. Начинается прилив, и вода через четверть часа подберется уже к щиколоткам. Но до тех пор все уже будет кончено, и один из противников — если не оба — ляжет на влажные камни, где сейчас на лужицах, оставленных отступившим морем, отблескивает свет фонаря.

— Сеньор Лобо! Готовы?

Корсар, не без труда разомкнув губы — во рту пересохло, — произносит скупое, предписанное правилами «да». Прежде ему никогда не доводилось выходить к барьеру, зато не раз в сумасшедшей свалке морского боя, в свисте вражеской картечи над головой, скользя по залитой кровью палубе, случалось стрелять в людей и рубить их клинком. При его ремесле, когда бытие — это единственное достояние, каким приходится рисковать, чтобы обеспечить себе хлеб насущный, слова «жизнь» и «смерть» — не более чем карты, которые сдает тебе Фортуна. И сейчас он пребывает в душевном равновесии, присущем человеку обстрелянному. Его же он предполагает и у своего противника, как-никак избравшего себе ту же стезю. Если отбросить слова, сказанные в запале, он знает, что Вируэс стоит здесь и сейчас не потому, что опасается пересудов и толков, нет, — просто пора закрыть давний, еще гибралтарских времен, счет, к которому, правда, в последнее время прибавилось еще несколько лишних цифр.

— По моей команде — сходиться!

И прежде чем, полностью отрешившись от всего постороннего, с поднятым пистолетом двинуться к барьеру, Пепе Лобо с удивлением ловит себя на последней мысли: сегодня ему очень хочется жить. Или, точнее говоря, — убить противника. Стереть его с лица земли. Корсар дерется не за свою так называемую честь, до которой ему в силу житейских обстоятельств и ремесла дела мало. Честь и неизбежно связанное с этим понятием словоблудие со всеми его столь же смехотворными, сколь и уродливыми последствиями, непременно причиняющими поистине дьявольские неудобства, — это все для тех, кому такие роскошества по карману. А он, Пепе Лобо, прибыл сюда, на Санта-Каталину, с намерением застрелить Лоренсо Вируэса — всадить ему пулю, чтобы навеки убрать с его лица это глупо-высокомерное выражение, присущее людям, которые взирают на мир с убеждением, будто он устроен все так же просто, как и в минувшие времена. Людям, по праву рождения или по прихоти судьбы не знающим, как трудна жизнь, как шустро приходится поворачиваться, добиваясь удачи… В любом случае — завершает Пепе Лобо эту мысленную тираду, прежде чем думать только о своей жизни или смерти — и при любом исходе Лолита Пальма решит, что дуэль была из-за нее.

— Сходитесь!

Вокруг все тонет в полумраке, темной плотной завесой стягивающемся вокруг светового пятна, которое становится все ярче по мере того, как Пепе Лобо медленно, стараясь держаться вполоборота, приближается к середине круга, чутко ловит каждое движение противника, а тот с каждым мигом все ближе и виден все отчетливее. Шаг. Другой. Надо идти ровно и твердо, одновременно с этим поднимая и наводя пистолет. Все сейчас сводится к этому. Не разум, но инстинкт рассчитывает дистанцию, прикидывает, не пора ли открыть огонь, удерживает сведенный судорогой палец на спусковом крючке, борясь с желанием выстрелить прежде, чем это сделает противник. Опередить его. Стиснув челюсти, Лобо движется осторожно, чувствуя, как безмерно напряжены мышцы всего тела, ожидающего свинцового удара. Три шага. Или, может быть, уже четыре? Кажется — или так и есть? — что длинней дороги не было в его жизни. Почва неровная, и руке, вытянутой параллельно земле и чуть согнутой в локте, трудно удерживать на линии прицела силуэт противника.

Пять шагов. Шесть.

Внезапная вспышка ошеломляет Пепе Лобо. Он так сосредоточен на том, чтобы, сближаясь с противником, держать его на мушке, что не слышит выстрела. Неимоверным усилием не дает себе нажать на спусковой крючок В дюйме от правого уха со зловещим жужжаньем проносится свинцовый шершень.

Семь шагов. Восемь. Девять.

Он не испытывает в этот миг никаких особенных чувств. Ни удовлетворения, ни облегчения. Ничего, кроме уверенности в том, что, судя по всему, проживет дольше, нежели предполагал пять секунд назад. Все же ему удалось не выстрелить — это удается далеко не каждому, — и он продолжает идти вперед и целиться. И вот в свете совсем теперь уже близкого фонаря видит искаженное лицо Лоренсо Вируэса. Капитан остановился, держа дымящийся пистолет в полуопущенной руке, и словно бы еще не вполне убедился после выстрела в своем поражении. И несчастье. Корсар прекрасно осведомлен о том, что делают в подобных случаях. И чего не делают. В порядочном обществе принято стрелять оттуда, где стоишь, не приближаясь, а раз уж прежний жар остужен — то и вообще в воздух. Важно, чтобы произошел обмен выстрелами — лучше всего почти одновременный, — ибо кабальеро не станет с ничтожного расстояния хладнокровно убивать противника.

— Ради бога, сеньор! — восклицает один из секундантов.

В этом выкрике Пепе Лобо слышится упрек. Или призыв вспомнить о чести. Или мольба о пощаде. Вируэс не произносит ни звука. Он неотступно следует взглядом за приближающимся к нему дулом пистолета. И не отводит глаз даже в тот миг, когда Пепе Лобо, прицелясь ему в правую ногу, спускает наконец курок и пущенной в упор пулей перешибает бедренную кость.

Если бы на белых крышах и смотровых вышках самых высоких зданий не дрожал слабый отблеск луны — уже на ущербе, — было бы совсем темно. В отдалении, ближе к Дескальсос, горит уличный фонарь, но его свет не доходит до узкого портика, под которым стоит Рохелио Тисон. И во мраке, на углу улицы Сан-Мигель и Мурги еле-еле различима ниша, где архангел с воздетым мечом повергает сатану.

В свете далекого фонаря чуть виднеется медленно движущаяся фигура. Тисон наблюдает, как она приближается, минует арку с архангелом, идет дальше — вверх по улице. Выждав немного, оглядев перекресток во все стороны и никого не заметив, комиссар снова прислоняется к стене. Эта ночь, как и предполагалось, будет длинная. И похоже, не только эта. Однако первейшая добродетель охотника — терпение. А сегодня как раз охота. С живой приманкой.

Светлая фигура снова достигла угла и теперь направляется обратно. Сквозь щели закрытых ставен не пробивается ни единого огонька, и в полнейшем безмолвии улицы отчетливо слышится легкий звук медленных, не очень твердых шагов. Если Кадальсо не дрыхнет, прикидывает комиссар, то должен увидеть приманку — она как раз сейчас добралась до того места, где он сидит в засаде, наблюдая за этим участком улицы из окна винного погребка на углу площади Карнисерия. Противоположная сторона — там, где горит фонарь, — на углу улицы Вестуарио поручена еще одному агенту. И так вот они втроем замыкают окружность, центр которой — ниша с изваянием архангела. Первоначальный план предусматривал более широкий охват, то есть присутствие еще нескольких агентов, однако в последний момент Тисон отказался от этой идеи, сочтя, что такое многолюдство привлечет ненужное внимание.

Фигура, четко подсвеченная далеким фонарем, задерживается у подворотни. Комиссар из своего укрытия ясно видит светлое пятно — белая шаль должна одновременно и подманивать убийцу, и служить ориентиром для Тисона и его людей. Поскольку он автор всего замысла, само собой разумеется — как же иначе, если имеешь дело с Тисоном? — что девушка не подозревает о том, какая опасность ей грозит, и не догадывается о своей истинной роли. Это очень молоденькая проститутка с Мерсед — та самая, что известное время назад вниз лицом лежала в чем мать родила на мерзостном топчане, пока Тисон вел кончиком трости вдоль ее тела от затылка к ягодицам, ужасаясь при этом, какие бездны разверзаются в его душе. Зовут Симоной. Сейчас ей уже исполнилось шестнадцать лет, и при ярком свете весьма очевидно, что былая невинная свежесть ею уже утрачена — немудрено: несколько месяцев на панели даром никому не пройдут, — однако все же пока сохранила хрупкость облика, белокурые волосы и девически нежную, светлую кожу. Тисону не пришлось долго уговаривать Симону: сунув пятнадцать дуро ее коту— всем известному мерзавцу Карреньо, — он наплел, что хочет с ее помощью сперва поддеть на крючок, а потом всласть пошантажировать почтенных отцов семейств из этого квартала. Поверил ли в это помянутый сутенер, неизвестно, да и совершенно неважно: он обрел серебро и будущую благосклонность комиссара, не спрашивая даже, имеет ли это какое-либо отношение к убитым девушкам, слухи о которых давно уже гуляли по городу. Ибо счел, что дело, которое заваривает комиссар Тисон, — не его ума дело. И, давая согласие на все, что угодно, выразился в том смысле, что потаскухи на то и существуют. Чтобы быть потаскухами и делать все, что рассудится за благо роскошным сеньорам комиссарам. А сама Симона восприняла поручение с полнейшей покорностью судьбе и тому, кого судьба назначит ей во временные, но всевластные повелители. И в конце концов, не все ли равно — семейные ли обитатели квартала или холостые, военные в чинах или рядовые, и не один ли черт — по этой улице прогуливаться всю ночь или по той. Тех же, как гласит народная мудрость, блох давить.