Брякнул колокольчик у входной двери. Коротко. Один раз. Фумагаль закрывает дверцу печи, встает, выходит в прихожую. Смотрит в зарешеченное оконце. На площадке стоит незнакомый человек в непромокаемом провощенном плаще и клеенчатой шляпе. С полей капает дождевая вода. Крупный крючковатый нос — как выставленный вперед клюв хищной птицы, густые, соединенные с усами бакенбарды. В руках — тяжелая на вид трость с угрожающе массивным набалдашником.
— Грегорио Фумагаль? Я — комиссар полиции. Потрудитесь отворить.
Разумеется, потружусь, решает про себя чучельник Все прочее теперь уже бессмысленно. И нелепо. Случилось то, что и должно было случиться рано или поздно. Удивляясь собственному спокойствию, он отодвигает щеколду. И, открывая дверь, снова вспоминает о пузырьке темного стекла в ящике письменного стола. Вероятно, уже через несколько минут прибегнуть к его помощи будет поздно, но любопытство непреодолимо и пересиливает. Забавное объяснение. Любопытство. Разве это оправдание? Скорее уж — малодушный предлог для того, чтобы еще некоторое время дышать, а если выразиться точнее — наблюдать.
— Вы позволите? — осведомляется посетитель.
И, не дожидаясь ответа, переступает порог. Когда же чучельник порывается закрыть дверь, движением трости останавливает его: пусть будет открыта. Прежде чем провести гостя в комнаты, Фумагаль замечает на лестнице еще двоих в круглых шляпах и темных плащах.
— Что вам угодно?
Полицейский, который не снял шляпу и не распахнул свой английский каррик, стоит посреди кабинета рядом с мраморным столом, поигрывает тростью, оглядывается. Причем так, словно не осваивается на новом месте, а проверяет, все ли здесь осталось как прежде. Фумагаль спрашивает себя, когда это он успел побывать у него в доме. И как это ему удалось не оставить следов своего пребывания.
— …Лежит безмолвный посреди животных, которых сам мечом своим сразил…
Фумагаль растерянно моргает. Полицейский произнес это, еще не окончив свой осмотр и не оборачиваясь. Произнес? Продекламировал чуть нараспев. Это, несомненно, цитата, но чучельник не знает откуда.
— Что, простите?
Взгляд гостя невыносимо пристален. Что-то есть в нем помимо и сверх обычной полицейской дотошности. В нем сталью поблескивает ненависть, еле сдерживаемая, захлестывающая ненависть.
— Неужто не знаете, о чем я говорю? Ну, полноте…
Он прошелся взад-вперед по кабинету, ведя тяжелым бронзовым набалдашником по мраморному столу. Звук возникает протяжный, звенящий, многообещающий.
— Ну что ж, попытаем счастья еще раз, — после недолгого молчания говорит он.
Остановившись перед чучельником, вновь упирается в него взглядом, больше подобающим лицу частному, а не должностному.
— Все войско он сгубить хотел и ночью отправился разить его копьем…
Та же декламация и та же враждебность в глазах.
— Это вам созвучней?
Фумагаль ошеломлен. Не этого он ожидал уже столько дней.
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Да вижу, что не понимаете. Скажите-ка… Вам не приходилось читать «Аянта»?
Фумагаль выдерживает его взгляд. Он все еще растерян, но пытается вернуть себе самообладание.
— «Аянта»?
— Ну да. Трагедию Софокла.
— Насколько мне помнится, нет, не приходилось.
Теперь моргнул полицейский. Смешался. На какую-то долю секунды. И в этот кратчайший промежуток у чучельника мелькнула надежда — все это недоразумение. К нему нагрянули по ошибке. Может быть, соседи пожаловались. Мало ли что. Однако надежда гаснет, едва возникнув, ибо звучит продолжение:
— Я кое-что расскажу вам, друг мой. — Полицейский, наклонившись, открывает заслонку печи, заглядывает внутрь и вновь закрывает. — В прошлый четверг, в шесть утра во исполнение приговора военно-полевого суда во рву крепости Сан-Себастьян был удавлен гарротой некий Мулат… В газетах об этом вы ничего прочесть не могли. Это уж само собой. Дело было деликатное, слушанье — закрытое, как и подобает в таких обстоятельствах.
Не переставая говорить, он направляется к двери на террасу, открывает ее, выглядывает на лестницу. Осторожно притворяет. Снова делает несколько шагов по кабинету, останавливается перед чучелом обезьянки в застекленной витрине.
— Я присутствовал при этом. Нас было трое или четверо. Кстати сказать, поначалу, пока ему прилаживали этот слюнявчик, Мулат держался молодцом. Контрабандисты вообще — ребята хоть куда. Не рохли. Поначалу. Однако, сами понимаете: свой предел всему положен.
Покуда он неторопливо роняет слова, Фумагаль делает шаг, чтобы обогнуть секционный стол и подойти к письменному, где в ящике дожидается пузырек темного стекла. Но полицейский — это вышло намеренно или случайно — загораживает ему дорогу.
— Мы с Мулатом вели интереснейшие беседы, — продолжает он. — И, можно сказать, под конец пришли к разумному соглашению…
Замолчав на миг, он кривит рот волчьей ухмылкой — блестит золотая коронка в углу.
— Уверяю вас, так всегда происходит. Всегда.
В последнем слове звучит зловещее обещание. После непродолжительного молчания, рассмотрев другие чучела, визитер продолжает. Мулат рассказывал о нем, о Фумагале. И много чего нарассказал. О голубях, о депешах, о рейсах через бухту с одного берега на другой. О французах и обо всем прочем. Послушавши его рассказы, полицейский сам побывал здесь, полюбопытствовал, что да как. Порылся в бумагах, увидел план Кадиса, испещренный пометками и значками, исчерченный кривыми. Чрезвычайно интересно.
— Он цел еще?
Фумагаль не отвечает. Гость поворачивает голову к еще горячей печи, словно говоря взглядом: что ж, ничего не поделаешь.
— Жаль. Я рассчитывал на это. Ошибся, значит. Но впрочем, тут ведь и кое-что сверх того… Я должен был убедиться, поймите… Предоставить вам еще… Ну, короче говоря, вы меня понимаете, дружище… Еще одну возможность.
И погружается в задумчивое молчание. Потом поднимает трость за середину и приближает набалдашник к самой груди чучельника. Почти вплотную, но не дотрагиваясь.
— Неужели в самом деле не читали Софокла?
Опять! Дался ему этот Софокл, думает Фумагаль. Что это — какая-то нелепая шутка, смысла которой ему не понять? При всей затруднительности своего положения он начинает досадовать:
— Почему вы меня спрашиваете об этом?
Гость вертит тростью, смеется сквозь зубы. Смех, надо сказать, невеселый. И предвещает недоброе. Чучельник воровато бросает последний взгляд на запертый ящик письменного стола. Далеко. И ближе уже не будет.
— Потому что один мой приятель будет позабавлен от души, когда я расскажу ему об этом.
— Я что же — арестован?
Полицейский некоторое время глядит на него изучающим взглядом и отвечает с деланым удивлением:
— Ну разумеется. Как же иначе? А вы что подумали?
После чего совершенно неожиданно поднимает трость и трижды изо всей силы бьет по мраморному столу. На грохот появляются те двое, что ожидали на площадке. Фумагаль краем глаза видит — они остановились в ожидании в дверях кабинета. Полицейский подходит вплотную, совсем близко — так, что чучельник чувствует на лице несвежее, прокуренное дыхание, свидетельствующее к тому же о неважном пищеварении. Стальные недобрые глаза впиваются в глаза чучельника теперь уже с нескрываемой ненавистью. Фумагаль делает шаг назад, впервые за все это время почувствовав страх. Страх физический, без обиняков. Он боится удара этой тяжелой трости.
— Ты арестован как французский шпион и убийца шести женщин.
Самое жуткое во всей фразе — это обращение на «ты».
12
Говорят — а война всегда изобилует слухами, — будто маршал Сюше вот-вот вторгнется в Валенсию и что со дня на день падет Тарифа, однако Дефоссё все это глубоко безразлично. Его занимает в настоящее время, как бы ветер, швыряющий в окна каземата пригоршни дождевых капель, не погасил огонь, на котором кипит котелок Над головой у капитана артиллерии от порывов ветра зловеще постанывают доски наката и прибитые гвоздями либо прикрученные веревками ветки. Струи воды неистово хлещут отовсюду, заливают убежище. Капитан в наброшенной на плечи шинели, в старом шерстяном колпаке, в полуперчатках, открывающих грязные пальцы с черными ногтями, сидит на грубо сколоченном топчане, который не спасает ни от грязи, ни от сырости. В такую непогоду окопная жизнь сделалась сущим кошмаром — особенно здесь, на низменном и почти плоском Трокадеро, далеко вдающемся в бухту и потому открытом всем ветрам и близкому морю: вода во вздувшейся от непрестанных дождей реке Сан-Педро и канале стоит гораздо выше обычной линии прилива и вплотную подступает едва ли не к самым огневым позициям.