— К пушкам! Все к пушкам! Живей!
Если есть на свете что-нибудь противоположное понятию «герой Империи», то это, конечно, он, капитан артиллерии Симон Дефоссё. У него весьма смутные представления о бранной славе Франции — да и какой он, в сущности, солдат? — но все же каждому свое время, свое место. И его приводит в исступление одна мысль о том, что схватка приближается к позиции, где стоят его драгоценные гаубицы Вильянтруа-Рюти, а также еще два орудия, доставленные недавно с Севильского литейного двора, — он возлагает немалые надежды на эту парочку, которую прислуга окрестила «Люлю» и «Генриетта», — что грязные руки маноло могут прикоснуться к их незапятнанной бронзе. И потому, во главе полудесятка канониров, выставив саблю на случай нежелательной встречи, капитан бежит на бастион, где в полнейшей неразберихе гремят выстрелы и крики, лязгает оружие. Там настоящая свалка. Когда над настилом взрывается очередная бомба, Дефоссё в отблеске пламени может различить Бертольди — без мундира, в одной сорочке, лейтенант, схватив карабин за ствол, отбивается прикладом.
Где-то близко — слишком близко, почти рядом, как испуганно понимает Дефоссё, — слышатся крики по-испански. Что-то вроде «Бамонос! Бамонос!» [45] И несколько проворных теней, вынырнув из мрака, кидаются навстречу Симону Дефоссё. Тот не успевает сообразить, атакуют они или отступают, — ясно одно: бегут прямо на него, и, когда оказываются в четырех-пяти шагах, вслед за быстрыми вспышками ружейных выстрелов жужжат над головой капитана пули. Красноватым — от пламени далекого пожара — блеском отливает сталь штыков или длинных ножей. Капитан, одолевая панический ужас от того, что все это сейчас обрушится на него, вскидывает пистолет — тяжелый, с массивной рукоятью «Год IX», — стреляет, не целясь, в набегающую тень, а потом полосует воздух саблей, чтобы не дать испанцам подобраться вплотную. Клинок чуть-чуть не дотягивается до переднего, и тот, втянув голову в плечи, пригнувшись, наносит быстрый удар ножом, но, по счастью, лишь распарывает на Дефоссё сорочку — и тотчас исчезает во тьме.
Трудно бежать впотьмах, особенно если в одной руке — открытый нож, а в другой — разряженное ружье. Длинный «шарлевиль» очень мешает Фелипе Мохарре, когда он опрометью несется прочь от батареи, но бросить его не дают нерушимые понятия о том, что стыдно мужчине вернуться без оружия, как бы туго ни приходилось: вот солевар никогда и не бросал его. Не бросит и сейчас. По нынешним временам ружье — ценность немалая. Что же касается нападения на Кабесуэлу, то обернулось оно полнейшим пшиком. Кое-кто из товарищей, которые бегут в темноте рядом, торопясь поскорее выскочить на берег, к лодкам — дай-то бог, чтобы они еще были там, с тоской думает Мохарра, — по обыкновению кричат: «Измена!» — как всегда, если дела идут скверно и люди кладут головы понапрасну — из-за бесталанности командиров и позорного неумения организовать вылазку. С самого начала не заладилось. Вылазку назначили на четыре утра; первыми должны были идти четырнадцать британских саперов под командой лейтенанта, за ними следом — двадцать пять стрелков-ополченцев с Ислы, а четыре канонерки — поддерживать их огнем с якорной стоянки у мыса Кантера; а полурота егерей — держать побережье, чтобы обеспечить отход. Как полагается, егеря к сроку не прибыли, так что ожидавшие во тьме бухты шлюпки с обмотанными тряпьем веслами — чтобы тихо было — очень даже просто было обнаружить и уничтожить. Поколебавшись несколько, идти ли вперед или возвращаться, лейтенант лососей решил, что дольше ждать невозможно. Мохарра слышал, как он сказал: «Гоу эхед» [46] — или что-то вроде того. Тоже хочешь, пробормотал кто-то поблизости, свой ломтик славы получить. Высадка прошла гладко, благо ночь была темная, безлунная; первая партия тихо-тихо выбралась на берег, горло первым французским часовым перерезали, так что те даже и не вскрикнули, но вот дальше все непонятно почему пошло как-то наперекосяк грянул один выстрел, за ним другой, и поднялся большой переполох. Стрельба, и пожар, и резня грудь в грудь, врукопашную — так что спустя самое небольшое время англичане и испанцы дрались уже не для того, чтобы захватить батарею, но исключительно во спасение собственной шкуры. Тем же самым в настоящую минуту и занят Фелипе Мохарра: мчится проворней оленя на берег, рискуя споткнуться в темноте и голову себе сломать. Держа в одной руке нож, а из другой так и не выпустив ружье. И еще успевает проворачивать в голове мысль, очень присущую людям такого склада и нрава, каков он: «Что ж поделать? Жизнь — она такая: иногда даст сорвать банк, но чаще — обставит вчистую». Но сегодня ему проигрывать совсем неохота. И тем более — вчистую. Солевар знает: возьмут в плен — пиши пропало, медного грошика за жизнь его нельзя будет дать. Для всякого испанца, кто в гражданском платье, но с оружием в руках попался французам, это означает моментальную казнь. Мусью в особенности ярятся на таких, как он: всех поголовно считают геррильерами, даже если они и сражаются плечом к плечу с регулярной армией и на шапке или на груди, рядом с гирляндой ладанок и образков нашита у них красная кокарда. Так вот два года назад лишился Фелипе Мохарра обоих своих двоюродных братьев: когда после сражения под Медельином маршал Виктор — тот самый, что до недавнего времени командовал всеми войсками, державшими в осаде Кадис, — приказал расстрелять четыреста испанских солдат, в большинстве своем — раненых, лишь за то, что были в крестьянских своих обносках.
Солевар чувствует, что под ногами, обутыми сегодня в альпаргаты — ночью ведь нипочем не угадаешь, во что вступишь, обо что наколешься, — песок. Подошвы ступают по мягкому, по светлому. Вот он, берег и кромка моря — не дальше полусотни шагов, благо прилив. Поглубже, став в бухте на рейде, испанские канонерки, с фланга прикрывая отступающих, продолжают размеренно бить по форту Луис и по восточной части побережья — вспышки выстрелов отражаются в тихой воде. Мохарра знает, как опасно долго торчать на открытом месте: того и гляди, подвернешься под пулю не от врагов, так от своих, — отбегает чуть левей, ищет укрытия за развороченными стенами форта Матагорда. От быстрого и долгого бега — в ушах будто колокол звонит и дыханья не хватает. На берегу вокруг себя он видит, как стремительно мечутся тени — испанцы вперемежку с англичанами. А дальше, за фортом, будто потешные огни, переливаются цепочки ружейных выстрелов — это бьют французы. Над головой со свистом проносятся шальные пули, а когда с канонерки в очередной раз ударяет орудие, бомба уходит в недолет, и пламя разрыва освещает на миг черные полуразвалившиеся стены. Мохарра, спеша туда, к ним под защиту, догоняет человека, бегущего впереди, но еще не успевает поравняться с ним, как гремит новый залп, и тот падает ничком. Солевар не задерживается, проносится мимо, стараясь лишь не споткнуться о распростертое тело, и вот, юркнув под стену, переводит дыхание, закрывает наваху, прячет ее за кушак, с тревогой вглядываясь тем временем в берег. Не очень далеко он замечает продолговатые очертания баркаса: когда гремит новый выстрел с канонерки, они отчетливо выделяются на фоне черной воды, а с ними вместе — и люди на борту, и те, кто барахтается в море, торопясь доплыть. Мохарра, не раздумывая, закидывает ружье за спину и что есть мочи несется к морю. Ноги вязнут в рыхлом песке, бежать трудно, но все же ему достает проворства, чтобы успеть добраться до уреза и, по пояс в воде, уцепиться за планшир. Сразу несколько рук ухватывают его за руки, за плечи, тянут вверх, помогают перевалиться через борт.
— Измена! — по-прежнему слышится на разные голоса.
Появляются новые беглецы — зарево далекого пожара очерчивает их силуэты, — карабкаются на баркас, вповалку грудятся на палубе. Теряя равновесие, Мохарра невольно хватается за кого-то — и тотчас раздается крик боли и несколько непонятных слов на чужом языке. Солевар пытается подняться и податься в сторону, в поисках опоры снова цепляется за вроде бы голое на ощупь плечо соседа, и тот снова вскрикивает, еще громче. Отдернув руку, Мохарра замечает у себя на ладони большой обожженный лоскут содранной им кожи.
45
Vamonos! (исп.) — Вперед! Пошли! Давай!
46
Go ahead (англ.) — вперед.