Вот уж подлинно «разверзлись хляби небесные». Льет так, будто в темных, низко нависших тучах открылись какие-то шлюзы, из которых низвергаются отвесные потоки воды. Шквалистый ветер с дождем, стегавшие Кадис утром, к полудню сменились ровным, постоянным, устойчивым ливнем, который запрудил весь город, рассыпает частую мерную дробь по навесам и крышам, разливает бескрайние лужи и ручьи на мостовой, посыпанной песком — чтобы копыта лошадей не скользили. С балконов свисают мокрые полотнища флагов и поникшие, размочаленные под струями воды цветочные гирлянды. Рохелио Тисон, найдя убежище под арочным входом в собор Святого Антония, среди тысячной толпы людей, прячущихся под зонтиками или под навесами, наблюдает за действом, которое, невзирая на дождь, разворачивается на помосте посреди площади. В Испании — ну или в Кадисе, теперь символизирующем ее, — отныне есть конституция. Сегодня утром состоялось ее провозглашение, и непогода не смогла омрачить торжество. Памятуя, что французская артиллерия с недавних пор бьет по городу не в пример чаще и точнее, нежели раньше, возникли совсем не беспочвенные опасения, что неприятель постарается принять в праздновании посильное участие. И потому благодарственный молебен и церемонию из кафедрального собора перенесли в церковь Кармен на Аламеде, куда бомбы покуда не долетают и где восторженная толпа — весь город без различия сословий и состояний высыпал сегодня на улицы — стойко и терпеливо выдерживала неистовые порывы ветра, беспощадные струи дождя, не дрогнув и после того, как внезапно повалилось, никому, впрочем, не причинив вреда, старое дерево, — и это происшествие не только не обескуражило горожан, но и подбавило им воодушевления. Над Кадисом плывет колокольный звон со всех церквей, а залпам артиллерийского салюта, гремящего с площади и с кораблей на рейде, отвечает грохот неприятельских батарей на другом берегу бухты. Ибо сегодня, 19 марта 1812 года, французы празднуют тезоименитство короля Жозефа Первого Бонапарта.
Сейчас, во второй половине дня, торжества идут своим чередом и заранее расписанным порядком, и Рохелио Тисона по-прежнему удивляет неслыханный наплыв людей. Исхлестанные утренним ливнем горожане так и стоят под дождем, внимая тексту конституции, который был читан уже дважды: сначала перед зданием таможни, украшенной большим портретом Фердинанда Седьмого, а потом — на площади Ментидеро. Когда завершится третья церемония здесь, у собора Святого Антония, процессия в сопровождении публики двинется к дверям часовни Сан-Фелипе-Нери, где назначено быть четвертой и где ожидают депутаты, нынче утром вручившие экземпляр только что отпечатанной конституции членам Регентства. Забавно, размышляет Тисон, что это событие сплотило — пусть и на несколько часов — всех жителей Кадиса, побудив их ликовать так дружно и единодушно. Кажется, будто и самые непримиримые критики конституционной авантюры разделили общее веселье, прониклись надеждой и с удовольствием поддались царящему в городе настроению. Или, по крайней мере, делают вид. Комиссар вспоминает, как удивлялся сегодня утром, видя, что кое-кто из самых ярых и твердокаменных монархистов, на дух не переносящих любое упоминание о приоритете нации, не отказался от участия в празднествах, аплодировал вместе со всеми, ну или недовольство свое держал при себе, а рот — на замке. Даже те двое депутатов — некий Льямас и бискайский представитель Эгийя, — которые до самой последней минуты наотрез отказывались одобрить конституцию: один заявлял, что не признает верховенства нации над монархом, второй ссылался на древние жалованные привилегии- фуэроссвоей провинции, — все же сегодня утром поставили свои подписи после того, как им предложили на выбор: либо они присоединятся к остальным, либо их лишат права зваться испанцами и вышлют в молниеносные двадцать четыре часа. В конце концов, ехидно замечает про себя Тисон, творить конституционные чудеса способен не один лишь все захлестывающий порыв патриотического восторга, но также и опасливое благоразумие.
Чтение окончено, и торжественная процессия вновь трогается с места. Движется к улице Торре в сопровождении кавалерийского эскорта, вдоль выстроенных шпалерами войск, взявших «на караул» под потоками воды, просто изничтожающих их мундиры, под ярую медь духового оркестра, от ливня звучащего приглушенно и чуть надтреснуто, и радостные, вопреки ненастью, крики толпящихся на тротуарах горожан. Когда шествие проходит мимо церкви, Тисон может рассмотреть нового губернатора Кадиса и командующего океанской эскадрой дона Кайетано Вальдеса. Этот человек — сухопарый и подбористый, с длинными, спускающимися до самого ворота генеральского мундира, бакенбардами — командовал «Пелайо» при Сан-Висенте и «Нептуном» при Трафальгаре: он не обращает внимания на потоп и сосредоточенно несет в руках переплетенный в красный сафьян экземпляр конституции, оберегая его по мере сил. С тех пор как, сменив дона Вильявисенсио, введенного в состав Регентства, он занял пост гражданского и военного губернатора Кадиса, комиссар лишь раз виделся с ним в присутствии главноуправляющего полицией, причем разговор вышел до крайности неприятным. Кайетано в отличие от своего предшественника воззрений придерживается либеральных. А по натуре оказался человеком прямолинейным и жестким, отнюдь не политичным, что вполне, впрочем, согласуется с его грубоватыми манерами старого флотского служаки. С ним ни многозначительные умолчания, ни иносказания, что называется, не пляшут. Едва выслушав доклад о погибших девушках, новый губернатор с предельной ясностью уведомил обоих полицейских: за отсутствие результатов отвечать придется им обоим. Касательно же способов ведения следствия по этому или по любому иному делу он предупредил Тисона, о послужном списке которого имел, кажется, исчерпывающее представление, что не потерпит ни пыток на допросах, ни самочинных, безосновательных арестов, ни прочих злоупотреблений властью, идущих вразрез со свежепровозглашенными свободами. Испания стала иной, сказал губернатор на прощанье. И возврата к прошлому не будет ни для вас, ни для меня. Так что лучше нам иметь это в виду с самого начала.
Озирая критическим взглядом процессию, комиссар сейчас припоминает эти слова, произнесенные человеком, который идет во главе ее и не ежится под дождем. И со злорадным любопытством спрашивает себя, а что будет, если король, томящийся во французском плену, вернется в Испанию? Когда юный Фердинанд, коего народ обожает столь же пламенно, сколь мало знает о характере его и намерениях, притом что имеющиеся сведения — насчет того, как он вел себя, когда в Эскориале созрел заговор, или когда в Аранхуэсе вспыхнул мятеж, или пока сидел в Байонне, — аттестуют его не самым лестным образом, — да, так вот, когда он вернется и обнаружит, что, пользуясь его отсутствием и прикрываясь его именем, несколько прекраснодушных мечтателей, воспламененных идеями Французской революции, вверх тормашками переворотили прежний порядок и строй, причем под тем предлогом, что испанский народ, лишившийся своих государей — или брошенный ими на произвол судьбы и милость неприятеля, — отныне сражается за самого себя и предписывает собственные законы. И потому, видя, с каким неистовым ликованием встречает Кадис провозглашение конституции, Рохелио Тисон, политики чуждающийся, но благодаря многолетнему навыку умеющий угадывать подоплеку любого душевного движения, спрашивает себя, не станет ли этот народ, с криками «ура!» и рукоплесканиями мокнущий сейчас под дождем, — да-да, тот самый народ, безграмотный, темный и остервенелый, что не так давно волок по улицам генерала Солано, а доведись только, поступит точно также и с генералом Вальдесом, — столь же восторженно радоваться совершенно противоположному событию? И вот еще что весьма любопытно было бы узнать: ну, предположим, Фердинанд Седьмой окажется в своей отчизне — примет ли он смиренно и покорно новый порядок вещей или же примкнет к тем, кто, уверяя, будто народ сражается не за химерическую идею приоритета нации перед помазанником божьим, но — за свою веру и за своего государя, намерен вернуть страну в первоначальное состояние и твердит, что принятие конституции и наделение самих себя такими правами есть не что иное, как дерзкая узурпация власти и ничего больше. Наглое, бесчинное самоуправство, которое должно быть и во благовремении непременно будет пресечено.